Кормить пленных после заключения мира японцы стали омерзительно и так скудно, что все испытывали голод. Даже офицеры. А что сказать о нижних чинах, которым отводилось по двадцать три копейки в день, исходя из русского жалованья, тогда как фунт тощего мяса стоил в Японии сорок пять копеек… Красный Крест пересылал пленным офицерам египетские папиросы и французское шампанское, солдатам и матросам — сухари и махорку в неограниченном количестве, да еще всякие, книжечки, вроде такой — «Что нужно знать воину-христианину?». Но бурные всплески русской революции докатывались и сюда, в лагеря и бараки рядовых пленных, которые рвались на родину, чтобы не опоздать к переделу старого мира…
К воротам госпиталя Сасебо подъехала Окини-сан.
Коковцев узнал о ее приезде от Такасума.
— Нам, — заявил он, — нет смысла держать вас и далее в Сасебо, я могу хоть сейчас выдать вам бирку «дзюсанго», с которой вы можете проживать в Японии где вам угодно. Но… я не советую вам уезжать в Нагасаки!
— Почему же так? — удивился Коковцев.
Такасума через зубы со свистом втянул в себя воздух.
На суровом лице его, как и в прошлый раз, проглянуло что-то сострадательное. Он сказал: Япония столь горда своими победами, что отныне не станет прощать японским женщинам былых отношений с европейцами.
— Вы и сами знаете, — пояснил он, — как печально заканчивались все попытки пленных завести любовную интригу…
Коковцев об этом знал: «Дав время русскому офицеру найти временную жену (на что тратится немалая сумма денег), полиция накрывает их при первом же свидании, новобрачных разлучают, имя офицера публикуется в газетах, а женщина регистрируется в полиции проституткой!»
— Вы вернетесь в свою семью, — убеждал его Такасума, — а госпожа Окини до самой смерти осуждена носить этот позор. Я не ожидал ее приезда в Сасебо и, если вам угодно, согласен объявить ей, что вы уже покинули нашу страну!
Коковцев погладил костыль из самшитового дерева.
— Зачем так грубо? Мы не виделись двадцать пять лет, и вы должны понять мои прежние чувства. Ведь у нас был сын! А крейсер «Идзуми» до сих пор стоит у меня перед глазами… Если Окини-сан согласна на позор, то как же я могу отвергнуть ее сейчас? Именно сейчас…
Такасума выдал ему бирку «дзюсанго», которую Коковцев и навесил на шею, чтобы к нему не придиралась японская полиция. Он завязал в шгаток-фуросики скромные пожитки пленного офицера, сердечно простился с врачами, санитарками, товарищами по палате и, опираясь на костыль, побрел к выходу. Две сонные черепахи, выбравшись из тины пруда, грелись на солнце, растопырив лапы и вытянув шеи. Японский часовой в белых обмотках отдал у калитки честь офицеру российского флота.
— Саёнара, — сказал ему Коковцев на прощание.
Четыре озябших носильщика в коротких штанах до колен и в сандалиях на босую ногу стояли наготове возле богато убранного паланкина. За стеклом дверцы Коковцев увидел профиль женщины, переступившей второй возраст любви. Окини-сан легко вышла из паланкина; она не выдала ничем ни женской радости, ни материнской печали. Одета она была с изысканной роскошью, а богатый пояс-оби напоминал большую стрекозу, раскинувшую крылья за ее спиною. Окини-сан гибко переломилась в поклоне, Коковцев поразился прежней чистоте ее чарующего голоса:
— Гомэн кудасай, голубчик! Ирасяй — пожалуй…
Носильщики дружно оторвали паланкин от земли, шагая размеренной походкой, чтобы раненый не испытывал неудобств. А подле, придерживая края кимоно, шла Окини-сан, держа руку Коковцева в своей маленькой ладони… Даже не верилось, что минуло много-много лет с той поры, когда «Наездник» ворвался, как буря, в Нагасаки! Дальше — микст-вагон поезда, спешащего к лучезарным видениям мичманской юности. Среди пассажиров никто не выражал презрения к Коковцеву, но по лукавым затаенным улыбкам японцев каперанг догадывался, что все эти люди, совсем не злые, все-таки рады видеть поверженного врага, несущего бирку на шее, как блудливое животное, которое теперь не посмеет далеко убежать. Но зато сколько неприкрытой ненависти выражали взгляды, исподтишка направленные в сторону Окини-сан, и только сейчас Коковцев понял, что женщина, приехавшая за ним, согласная на унижение ради него, осталась по-прежнему верна прошлой и наивной любви.
«А может, Такасума и прав?» — стал сомневаться Коковцев…
Поезд увлекал его к югу, пролетая через обессиленную и негодующую от лишений страну. Окини-сан незаметным жестом поправила на шее Коковцева иероглиф «дзюсанго», тихонько спросила, был ли он счастлив все эти годы — без нее?
— Не думал об этом. Наверное… А ты?
Паровоз неистовым воплем заглушил ответ женщины.
Вот и вокзал Нагасаки… Под проливным дождем ехали на рикше, из-под босых пяток бедняка комьями вылетала сочная слякоть. От офицеров Тихоокеанской эскадры до Коковцева и раньше доходили неприятные слухи, что Окини-сан стала очень богатой дамой. Слухи подтвердились… Большой уютный дом в садах квартала Маруяма, красное дерево веранды, покорные прислужницы-мусумэ — все это подсказало Коковцеву, что, наверное, недаром он посылал деньги на воспитание сына Иитиро.
Владимир Васильевич поведал Окини-сан, что его старший сын погиб на броненосце «Ослябя».
— Твой старший не погиб на «Осляби», — отвечала женщина. — Твой старший сын погиб на «Идзуми»… Ты не был виноват ни в чем! Виновата одна я, рожденная в год Тора…
На самом почетном месте ее жилья, в глубине ниши-токонома, покоилась фотография Иширо, артиллерийского офицера самурайского флота. Коковцев перекрестился.