— Когда мне снова ждать тебя, голубчик?
— Давай простимся, и лучше — навсегда,
— Но это же невозможно… — загадочно ответила женщина. — Я все равно буду ждать каждый праздник дзюгоя, я буду варить сладкий рассыпчатый дзони — для тебя, для нас.
Японская администрация устроила в день отъезда пленных завтрак для них «a la fourchette» с шампанским; на завтраке присутствовал и Коковцев с Окини-сан. В каюте «Травэ» он сразу расшнуровал ботинок, чтобы не так жало больную ногу. Владимир Васильевич представил, как Окини-сан возвращается в Маруяму на рикше, вечером прольется дождь, и, может быть, мертвые на кладбище Иносы тоже будут чувствовать, что идет дождь. «Об этом лучше и не думать», — сказал он себе…
Новый 1906 год встречали на подходах к Сингапуру, в салоне лайнера были устроены танцы, официанты разносили вино и тропические фрукты, играл корабельный квинтет. Подвыпив, Коковцев рассуждал:
— Я не могу признать, что вся наша политика на Дальнем Востоке сплошь состояла из ошибок, как диктант отупелого гимназиста. Да, мы нуждаемся в обладании Порт-Артуром, да, рельсы КВЖД имеют важное значение для обороны Уссурийского края, и что бы там ни болтали занюханные интеллигенты, но делить Сахалин на две части нельзя!
Его тирада предназначалась скромным армейским офицерам, которые вдруг искренне возмутились:
— Разве вам мало досталось от японцев? Или вы хотите устроить вторую Цусиму? А сколько стоит один броненосец?
— Смотря какой! Миллионов до пятнадцати.
— Вот! — разом заговорили армейцы. — А бюджет-то у нас зиждется на водке. Сколько ни пьем этой заразы, а Россия не богатеет: где же вы наскребете деньжат на новые эскадры? Да и мы, армия, не позволим вам, флоту, выбрасывать миллионы в воду, если у нас, армии, нет самого необходимого для войны…
Коковцев чувствовал, что не все думают, как он. Он-то не мог иначе.
Если бы знать заранее, в какие дебри заводят нас ошибки!
Путешествие заняло больше месяца. В последний день января «Травэ» оповестил спящую Одессу о своем прибытии. Владимир Васильевич не стал телеграфировать Ольге: сел на поезд и поехал! Еще в Японии офицеров флота предупреждали, чтобы на родине держались скромнее, желательно носить цивильное платье, дабы не нарваться на оскорбление мундира, — флот после Цусимы не возбранялось ругать кому не лень. С этим явлением Коковцев сразу же и соприкоснулся. Соседом по купе оказался развязный магазинный приказчик, который удивительно точно отражал иное, отличное от мнения армейских офицеров, мещанское и обывательское отношение к делам флота.
— Армия, та хоча воевала, — разглагольствовал он. — А эти, сундуки железные, только, знай себе, по бабам шастали. Мне один умнейший человек, он в Уфе гвоздями торгует, про флотских все как есть обсказал. Такие они фулиганы — ну, спасу нет! Бабья у них — в кажинном городе по три штуки. И вот между городами на пароходах и шлындрают. Опосля всего ясно же, почему флотские не могли Японии взять… Я читал, бытто пузыри из моря выскакивали — шире этого вагона!
Вот и Петербург! Здесь, кажется, ничего не изменилось и билеты «на Шаляпина», если верить аншлагам, давно проданы. Был тихий рассветный час. Подмораживало. Коковцеву всегда были приятны эти по-зимнему тишайшие улицы столицы; первые дворники, еще зевая в рукавицы, скребли совками панели, сгребая в кучи снежок, выпавший за ночь. Парадные двери на Кронверкском были закрыты, он позвонил, разбудив швейцара, и тот радостно суетился:
— Эк вас угораздило-то — и года не прошло, как уже с костылем вернулись! Вот радость-то семье будет какая…
В передней разыгралась именно та сцена, которой так страшился Коковцев и которой было не избежать.
— А где же Гога? — спросила жена.
Коковцев приставил в угол костыль, как еще недавно прислонял звонкопоющую саблю — знак доблести и чести.
— У нас еще двое сыновей, — с натугой ответил он. Ольга Викторовна дернулась головой:
— Я так и знала… я так и знала…
На пороге гостиной появился второй сын — Никита, радостно-просветленный, он показал отцу его именные часы:
— Папа! Они вернулись к нам раньше тебя.
Никита уже носил эполет гардемарина.
— Можешь занять комнату Гоги, — сказал ему отец.
Согнутая в страшном поклоне, из которого ей уже не дано выпрямиться, Ольга Викторовна повторяла:
— Я так и знала… О Боже, я ведь знала!
В эти первые дни он навестил Морской корпус, справился об успехах и поведении сына. Его успокоили: Никита Коковцев, юноша скромный, является добрым примером для разгильдяев.
— Как отец погибшего в бою сына, вы теперь можете без экзаменов зачислить в Корпус и своего младшего сына.
— Благодарю! Не премину так поступить…
Коковцев вдруг подумал: если Гога был его любимцем, а мать обожает младшего Игоря, то средний Никита вырастал как-то сам по себе. Этот незаметный тихоня, проводивший все воскресенья в шахматном клубе столицы, не меньше отца был потрясен поражением флота. Совсем не склонный к кутежам и флирту, свойственным гардемаринской молодости, Никита основал в Корпусе серьезный кружок думающих друзей, старавшихся анализировать причины разгрома не только со стороны неудачной тактики боя, но и — политически… Отец сказал Никите:
— Не рано ли тебе ковыряться в наших язвах?
— Папа, это необходимо для будущего. Сейчас, куда ни приди, везде твердят стихи Владимира Соловьева: «О Русь! Забудь былую славу, орел двуглавый посрамлен, и желтым детям на забаву даны клочки твоих знамен…» Бог уж с ним, с этим орлом, но, согласись, что посрамление Руси было слишком жестоко!