— Зиновий, — отвечал Фелькерзам, — о чем ты хлопочешь? Любое движение эскадры на Восток — еще один шаг к гибели. Не о себе же думаю — о других. Не хватит ли авантюр?
— Возвращаться? — спросил Рожественский.
— Да…
Рожественский резко повернулся к флаг-капитану:
— Оставьте нас одних. Можете повидать сына…
Коковцев не видел Гогу после бункеровки в Дакаре.
— В твои годы, — сказал он сыну в каюте, — я проходил этим же путем, но тогда, сознаюсь, жара переносилась легче.
— Есть банка пива. Еще с Дакара. Хочешь, папа?
— Дай. У меня сердце колотится от духоты. Помню, что под брамселями мы давали одиннадцать узлов…
— Ха! А сейчас, в век пара и электричества, эскадра ползает хуже черепахи — пять — семь узлов.
— Скажи спасибо адмиралу, что щадил броненосцы на экономичном режиме хода, иначе мы бы не вылезали из поломок в машинах. Или не знаешь, как Бибишка формировал эскадру, желая поскорее выпихнуть нас из Либавы?… Негодяй!
— Он и выпихнул, папа. Но в Ревеле нам поставили оптические прицелы, не обучив с ними работать, а на мостике торчит дальномер Барра и Струда, который дает не дистанцию до цели, а точно показывает цену на дрова… Кто виноват, папа?
Коковцев не успел ответить: раздались свистки вахты от забортного трапа — Рожественский уже садился на катер, но тайну своей беседы с Фелькерзамом он никому не выдал. Однако в нем что-то переменилось, он сказал Коковцеву:
— Если мало было жертв, согласен жертвовать и далее. Дмитрий Густавович по-своему тоже прав…
Кажется, он запросил Петербург о возвращении эскадры на Балтику. Суровой директивой на этот раз его одернул сам император Николай II, конкретно указавший, что эскадре надобно завладеть «господством на морском театре».
— Теперь хотя бы все ясно. Его величество настоятельно требует соединения с небогатовской эскадрой… Я подожду «Иртыш» с боеприпасами, чтобы провести учебные стрельбы. Если не научились палить на Тронгзундском рейде, так устроим, на потеху мальгашам, цирк у берегов Мадагаскара…
Открылся 1905 год; для японцев он был 36-м годом «эпохи Мэйдзи» или 2565-м годом с восшествия на престол первого микадо — для нас он стал годом Первой русской революции.
Бурные тропические ливни обмывали раскаленные борта броненосцев. По утрам корабельные оркестры начинали день исполнением «Марсельезы» — в честь Франции, приютившей их, а после «Боже, царя храни!» начинали орать боцмана:
— Ходи босиком! Вино наверх! В палубах прибраться!
По вечерам музыканты провожали заходящее солнце грустной мелодией: «Коль славен наш Господь». Дисциплина ухудшалась. То на одном, то на другом корабле звонко выстреливала пушка, на фок-мачту взлетал гюйс — это означало: открывается судебное заседание. Но адмирал разумно не утвердил ни одного смертного приговора:
— Зачем казнить людей, идущих на смерть? В этом случае любая конфирмация выглядит комедией. Все равно я обязан исполнить пункт Морского устава, со гласно которому, при встрече с противником, даже висельники выдергиваются из петли, чтобы занять свое место на боевых постах…
Носи-Бе, Носи-Бе! Глаза не могли вобрать полностью эту красоту первозданного мира — с вулканами, покрытыми цветами ванили, с пальмами, что шумят над морем, с непередаваемо яркою красотою женщин, многие из которых были королевами племен. Врач с крейсера «Аврора» записал в дневнике: «Женщины сложены прекрасно: высокая грудь, стройная талия, походка гордая; золотые украшения — серьги в ушах и в носу, на руках и ногах красавиц масса серебряных браслетов… Костюмы классические: тонкие хламиды самых пестрых цветов, в которые женщины очень искусно драпируются». Но и в этом «раю» люди продолжали умирать от изнурения. Покойников покрывали листьями пальм и лианами, их забрасывали не виданными на Руси цветами тропиков. Команды выстраивались во фронт, дежурный миноносец с мертвецами на борту спешил вдоль линии кораблей, потом — команда:
— Расходись! Матросам петь песни и веселиться…
Рожественский, явно раздавленный той массой ответственности, которую он сам же и взвалил на себя, старел все больше. Поник, сгорбился, поседел. Но, старея, адмирал начинал звереть, и, если раньше для общения с матросами ему хватало сакраментальных слов, взятых из летописи заборов, то теперь он саморучно колотил матросов по зубам. Это факт! Офицеры сторонились его, гордеца, между салоном флагмана и кают-компаниями вырастало зияние пропасти. Офицеры считали за честь бойкотировать указания штаба Рожественского, а матросы, которым сам черт не брат, плохо подчинялись офицерам. Тоже факт! Никакие угрозы ареста уже не действовали.
— Сам посадишь — сам и выпустишь! — с небывалой дерзостью говорили они офицерам. — Чего ты меня пуга ешь и сам пугаешься? Ведь нам с тобой едино под одной бронюшкою подыхать! Вот кады пузырями забулькаем, тады и потолкуем…
В глубине бухты Носи-Бе — чистенький, беленький городишко, с полсотни французов, больше тысячи местных жителей. Здесь губернатор и клуб, хороший рынок под куполом, магазины парижской галантереи и парфюмерии, кафе и кабачки, игорные дома, а вокруг города бамбуковые хижины, в которых найдешь радушный приют и уникальную чистоту. Мужчин на улицах не видать — одни женщины, никому ничего не предлагавшие, но никому ни в чем и не отказывающие. Свобода нравов поразительная! Офицеры с утра пораньше бесцельно шлялись в липкой духоте улиц, обедали в «Cafe de Paris"; на их кошельки, раздутые от золота, уже слетались международные аферисты, а еще больше аферисток, выдававших себя за парижских этуалей. Молоденькие мичмана забавлялись купанием в лагунах среди крокодилов, стонавших от аппетита, или играли в лаун-теннис с дочками местного губернатора. А матросы, если не сидели за пивом по кабачкам, часами волынились на солнцепеке перед почтой, дабы отправить в далекую Россию сбереженные от выпивки деньжата. Очередь двигалась нестерпимо медленно, солнце жарило сверху нещадно, снизу тебя подпекал раскаленный песок, слышалась брань: