Атрыганьев был похож на бродячего артиста, дававшего свой последний концерт. Где начало и где конец этому человеку? Коковцев нечаянно вспомнил давний разговор на клипере «Наездник» и спросил — была ли в его жизни романтическая акация с жасмином, был ли свой лирический полустанок? Атрыганьев, внезапно помрачнев, взял Коковцева за руку и просил его нащупать под бакенбардами глубокий ножевой шрам.
— Слушай! Это случилось на Крите… в самый разгар греко-турецкой резни. О боже, что там делалось! А я тогда состоял гардемарином на эскадре адмирала Бутакова. Мне было всего шестнадцать лет. Я видел, как башибузуки разорвали на юной гречанке платье и стали над ней измываться. Поверь, что это была первая женщина в моей жизни, которую я видел обнаженной. Я, конечно, выхватил кортик и ринулся на абордаж! Спасибо матросам — иначе б мне не жить. Драка была подлинно кровавая. Но мы вырвали несчастную из лап живодеров и, завернув ее в шлюпочный парус, привезли на фрегат. Потом всю ночь матросы шили для нее платье. Можешь догадаться — из чего шили?
— Не знаю, — сказал Коковцев.
— Из сигнальных флагов. Они же большие, как простыни. Изо всего славянского алфавита нам хватило трех первых букв «аз», «буки», «веди». И когда красавица оделась, на ней можно было прочесть три сигнала по военно-морскому своду: «Нет. Не надо. Согласия не даю», «Быстро сниматься с якоря», «Ваш курс ведет к опасности». К этому бесподобному платью я своими руками пришил пуговицы с гардемаринского мундира.
— А что же дальше? — спросил Коковцев.
Глаза Атрыганьева жалобно смотрели на него:
— Дальше был роман, который продолжается и поныне. Сейчас эта гречанка живет в Каире, где я не однажды бывал, никогда не забывая послать ей корзину живых цветов. Потому и расстроился, когда «Наездник» прошел мимо Каира… Помнишь, там шла отчаянная пальба — восстали египетские офицеры!
Коковцеву стало безумно жаль этого человека:
— Наверное, эта гречанка очень любит тебя?
Атрыганьев предложил ему выпить как следует:
— Именно за то, что она очень любит своего мужа…
«Слипинг-кар» (спальный вагон) был почти пустынен; Владимир Васильевич не стал чаевничать, сразу улегся на ночь. Утром на вокзале в Харькове кавторанг купил в киоске ворох свежих газет. Вот и новость! Императрица Цыси вернула опальному Ли Хун-чжану знаки прежней милости — желтую кофту и большое павлинье перо, в котором насчитывалось три радужных «очка"; она поручила своему „Бисмарку“ добыть мир для разгромлённого Китая… Коковцов вышел в коридор вагона, чтобы выкурить папиросу подле открытого окна; земля Украины купалась в белом цветении вишневых садов, и ему невольно вспомнилось расцветание японской сакуры. Возле кавторанга задержался сосед по купе — скромный провинциальный учитель.
— Вы морской офицер и, наверное, знаете больше нашего, — сказал он Коковцеву. — Не означает ли эта японо-китайская война пролог следующей войны — русско-японской?
— Не думаю! — ответил Коковцев. — Того способен разгромить флот мандаринов, но Япония еще не имеет такой морской мощи, чтобы противостоять силам нашей эскадры на Дальнем Востоке. О чем тут говорить, если мы, русские, стационируемся непосредственно в Нагасаки, а Нагасаки, сударь, это ведь под самым боком Сасебо, где и сидит премудрый Того…
За техническую разработку новых торпедных аппаратов (с «совком», мешавшим торпеде уклоняться при выбросе в сторону) он, по возвращении в Петербург, получил тысячу рублей наградных денег. Столица была освещена ярким весенним солнцем, звонко чирикали воробьи, на Невском девушки продавали фиалки.
Ольга встретила мужа восторженно:
— Боже, как я истосковалась по тебе… Владечка!
…Это было время, когда Аляску уже встряхнуло азартом «золотой лихородки», когда в Афинах готовились возродить из древности Олимпийские игры, но внимание России было устремлено на японский город Симоносеки, где должны состояться переговоры о мире; все русские люди удивлялись тому, как быстро и ловко маленькая Япония расправилась с гигантским Китаем. Столичные дворники, тоже (поверьте!) читавшие газеты, прозвали китайскую императрицу не совсем-то уважительно, вроде паршивой собачонки: Цыська!
И — таково было ее первоначальное имя. Теперь и называлась иначе: Цы-Си-Дуань-Ю-Кан-И-Чжао-Юй-Чжуан-Чэн-Чфу-Гун-Цин-Сян-Чун-Си… Впрочем, ради экономии бумаги, я не буду выписывать титул до конца. Тем более время от времени Цыси прибавляла к своему имени еще два иероглифа, что давало ей право сразу в два раза увеличивать свои доходы. Жестокая и неукротимая в страстях, дышавшая то нежностью, то ненавистью, Цыси полвека манипулировала властью богдыханов, как хотела. Богдыханы сидели перед нею на низеньких табуреточках, а Цыси восседала на троне под опахалом из павлиньих перьев, и, будучи дамой сердитой, лупила богдыханов палкой по головам, а их жен топила в колодцах, словно неугодных щенят. В углах ее дворца постоянно кого-то мучали, казнили, калечили, уничтожали. С дряблыми брылями желтых сальных щек, слушая вопли наказуемых, Цыси безобразно ковыляла по дворам «Запретного Города», с трудом переставляя ноги, изуродованные с детства. Такова была «китайская Клеопатра», Антонием которой считался Ли Хун-чжан, бывший одним из ее многочисленных фаворитов… В придворном кругу Цыси сложилось мнение: Китай проиграл войну с пушками и ружьями, но он победил бы Японию, стреляя только из луков. Цыси была умнее своих мандаринов: она сначала хотела отрубить голову Ли Хун-чжану именно за то, что он купил плохое европейское вооружение. А теперь старуха не могла найти никого в Китае, кроме Ли Хун-чжана, который бы смог добыть мир. «Китайский Бисмарк» работал в дипломатии не только взятками, но и путем стравливания одной державы с другой, чтобы погреть руки над пламенем чужих пожаров. Ли Хун-чжан сказал старой бабе-яге вещие слова: «Японцы никого так не боятся, как русских тигров. Если мы сделаем уступки России за счет Китая, мы свяжем Японию войной с Россией, а такой войны давно хотят Англия и Америка, чтобы ослабить и русских и японцев…» В Симоносеки его встретил маркиз Хиробуми Ито (Япония уже обзавелась европейской титулатурой принцев, виконтов, графов и баронов); поначалу маркиз вообще не желал разговаривать с китайцами, выжидая, пока японская армия не захватит Формозу (Тайвань) и Пескадорские острова (Пэнхуледао). Когда японцы там утвердились, Ито сказал, что в расчет контрибуций Китай должен им двести миллионов таэлей, но дело не в бухгалтерии: «Мы имеем право на Маньчжурию, мы сохраняем свое влияние в Сеуле, мы забираем у вас Ляодунский-Квантунский полуостров с крепостью Порт-Артур, мы берем Чифу и Вэйхайвэй…» Благовоспитанная буржуазная дипломатия Европы получала от самураев урок неприкрытой наглости. Ли Хун-чжан отвечал, что на такие требования Китай согласиться не может. Вечером в спальню к нему ворвался молодой японец, выстреливший в посла из револьвера. «Я, — заявил он в оправдание, — не могу терпеть этого грубого китайца, который своим упрямством причинил печаль моему великому микадо!» Японцы обрезали провода в китайском посольстве; раненный в лицо Ли Хун-чжан общался с Пекином через европейские телеграфы. Хитрый политик, он понимал, что Китаю с Японией не справиться, но если Китай уступит Японии в ее наглых требованиях, Европа не смирится, чтобы Япония стала равноправным партнером по расхищению Китая. Мало того! Россия не позволит японским армиям стоять на подступах к Владивостоку. Разложив все это по полочкам, Ли Хун-чжан со смирением конфуцианца подписал Симоносекский договор.