Арима была наполнена журчанием ручьев. Влюбленные остановились в сельской гостинице, заросшей мальвами, кусты чайных роз заглядывали в их окна. Всюду поскрипывали колеса водяных мельниц, высокие горы шумели сосновым лесом. Коковцева приятно удивляло радушие местных крестьян, которые, казалось, искренне радуются его любви к японской женщине.
Пребывание в Арима было наполнено щемящей тревогой, и Коковцев любил Окини-сан с обостренной страстью, а женщина вдруг стала очень требовательна в любви, словно она тоже ощутила близкую разлуку. В один из дней мичман смотрел, как Окини-сан шла через ручей по узкому мостику. В своем пестром кимоно, расшитом журавлями, с громадным бантом-оби на спине, женщина еще издали улыбалась ему, а в руке держала ветку цветущей магнолии, и была она в этот миг необыкновенно хороша! Сначала он залюбовался ею, потом его пронзила зловещая тоска. «Боже, — невольно содрогнулся Коковцев, — как же я могу жить без нее?…» Утром мичман пробудился чуть свет и, оставив дремлющую Окини-сан, отправился к источнику «Тайзан». Вокруг не было ни души, он разделся, с замиранием сердца погружаясь в воду, шипящую, как лимонад. Над ним медленно уплывали в сторону России облака. Коковцев не сразу заметил, когда на краю бассейна появилась Окини-сан. Он молчал, глядя на нее. Женщина (тоже молча) развязала на спине оби, и кимоно, струясь шелком вдоль плеч и бедер, плавно опустилось к ее ногам. Перешагнула через ворох одежды, она не торопилась к нему. Тихо рассмеявшись чему-то, с размаху бросилась в теплый искрящийся омут. Радуясь этому утру и счастию бытия, женщина устроила в бассейне веселую возню, брызгаясь в Коковцева водой, как шаловливая девочка; она то поддавалась его объятиям, то ускользала из его рук…
Коковцев привлек Окини-сан к себе, и она притихла.
— А как мне жить без тебя? — спросил он. Женщина прильнула к нему:
— А разве ты сможешь жить без меня? Твоя первая, а хочу быть и твоей последней… Послушай, что писал Оно-но Салаки:
Когда в столице, может быть, случайно
тебя вдруг спросят, как живу здесь я, -
ты будь спокоен:
как выси гор туманны,
туманно так же в сердце у меня…
Всегда такая чуткая к его настроениям, она сделала в этот день все, доступное женщине, чтобы развеять его мрачные мысли. А ночью на крыши Арима обрушился ливень с грозою — отголосок тайфуна, огибающего Японию; в краткие озарения молнией Коковцев видел лицо Окини-сан с закрытыми в счастье глазами… Над ними, любящими, с чудовищным грохотом разверзалось черное и страшное японское небо!
Через две недели они вернулись в Нагасаки.
— Рад вас видеть, — сказал Чайковский мичману. — Кажется, все складывается к лучшему: наш клипер воз вращается в Кронштадт, на этот раз пойдем Суэцким каналом — через Аден…
Навестив ресторан «Россия», мичман просил Пахомова не оставить вниманием Окини-сан, выложил пятьсот мексиканских долларов.
— Куда так много-то? — удивился земляк.
— Боюсь, что мало. Окини беременна.
— Плывите спокойно, — заверил его Пахомов. — А будете в порховских краях, уж вы за меня откланяйтесь нашим коровушкам, березкам да ромашечкам. Коковцевым я по гроб жизни обязан и все исполню в ажуре, за Окини-сан пригляжу…
На клипере боцмана уже готовили «прощальный» вымпел! Этот вымпел имел длину корабля плюс еще по сотне футов за каждый год заграничного плавания, а что-бы он при безветрии не тонул в море, на конце вымпела привязывались стеклянные поплавки.
Атрыганьев заметил отчаяние Коковцева:
— Японки очень ценят тонкость чувств и никогда не станут доводить их до грубых крайностей. Японка про щается без истерик и валерьянки, что не случается с нашими образованными дамами, страдающими напоказ перед публикой по проверенным рецептам… Завтра и сам убедишься в этом!
— Завтра? — ужаснулся Коковцев.
— Да. Завтра. Кливер уже поднят… Видишь?
Поднятый кливер означал, что корабль покончил с делами на берегу, все счета и долги оплачены. Остающиеся на земле, увидев кливер, вправе предъявить «Наезднику» последние претензии. Но какие могут быть претензии к честным людям, которые простились с честными людьми!
Все слова остались на берегу, а теперь, когда якоря, источая зловоние грунтов, стали заползать в клюзы, осталось только махать рукою… «Наездник» разворачивался в тесноте бухты, рядом с ним плыло множество фунэ с японскими женщинами, державшими над собой зажженные фонарики, и Коковцев часто терял из виду фонарь, который высоко поднимала над своей идеальной прической милая, милая, милая… Окини-сан!
Матросы рядами стояли на тонких реях, торжественно проплывая под самыми облаками, живыми гроздьями они обвесили марсы и салинги. По давней традиции, матросы швыряли в море свои бескозырки, иные сбрасывали с высоты даже бушлаты.
— Ур-ра-а! — разносилось сверху. — Домой… в Россию!
Небо расцветилось тысячами хлопушек, которые, громко лопаясь, выбрасывали из себя струи ракет, золотых рыб и огненных драконов. Над ними струились бумажные змеи с фонариками.
Иноса прощалась с клипером «Наездник»!
— Ты видишь Окини-сан? — спросил Эйлер друга.
— Увы, я уже потерял ее в этой суматохе… Нагасаки потонул в вечерней дымке, а на теплой воде еще долго дрожали огни Иносы, потом и они померкли навсегда.
Берега незаметно растерло в дожде и тумане.
— Ну, вот и все! — сказал Коковцев. — Господи, где же еще я буду так счастлив?..
Из рощи высоких пиний мигнул на прощание маяк Нагасаки: клипер, подхваченный ветром, вползал на волну. Вода, как бы играючи, захлестнула палубу и легко исчезла в водостоках шпигатов. Чайковский с бородой, раздуваемой ветром, кричал: