— Старинный… — заворчал Коковцев. — Это для него, мальчишки, он старинный, но его распевали на станции Порхова, когда на клипере «Наездник» я первый раз ходил в Японию.
Ольга Викторовна шепнула мужу:
— Владя, ты становишься брюзглив, как противный старик.
— Но я и есть старик, моя дорогая.
Женщина смежила глаза. Что вспоминалось сейчас ей, бедной? Может, тот невозвратный далекий вечер в Парголове, сад в цветении жасмина, ушастый спаниель на крыльце веранды, положивший умную морду на лапы, и она, молодая и стройная, с теннисной ракеткой в руке, ожидающая, когда скрипнет калитка…
С нежностью она тронула его руку:
— Где же ты, очаровательный мичман Коковцев?
— Хватит гаффов! — отвечал адмирал жене.
Юрий Морфесси красиво пел, прижимая к груди платок:
Раскинулось море широко,
Теряются волны вдали,
Опять мы уходим далеко,
Подальше от грешной земли.
А что Коковцев? Его молодость уже откачалась за кормою волнами морей, то синих, то желтых, то зеленых, и он, кажется, забыл уже все, но память цепко держала нескончаемое, как сама жизнь, движение волн… Ах, эти эгейские волны!
Не слышно на палубе песен,
Эгейские волны шумят.
Нам берег и мрачен и тесен -
Суровые стражи не спят.
Ольга Викторовна прикрыла лицо надушенным веером.
Не правда ль, ты долго страдала?
Минуты свиданья лови.
Так долго меня ожидала -
Приплыл я на голос любви.
Кто-то потихоньку тронул Коковцева за плечо:
— Вас просят позвонить по телефону одиннадцать — семьдесят восемь.
Спалив бригантину султана,
Я в море врагов утопил.
И к милой с турецкою раной,
Как с лучшим подарком, приплыл.
— Чей это номер, Владечка? — спросила жена.
— Штабной. Сейчас вернусь…
Он уже не вернулся, и они встретились на Селедочной.
— Так что там опять стряслось у вас на флоте?
— Ничего. Но какой-то дурак студент в Сараево застрелил другого дурака, наследника австрийского престола. А чтобы ему на том свете не было скучно, заодно пришлепнул и жену наследника… Австрия предъявила сербам ультиматум!
— Стоило ли ради этого тащить тебя с концерта?
— Конечно, не стоило…
Настал незабываемый «июльский кризис» 1914 года! Он совпал с удушающей жарой, вокруг Петербурга сгорали массивы лесов и угодий, полыхали древние торфяные болота, окрестности столицы были в пожарах, огонь подкрадывался к загородным дачам, плотный дым затянул не только улицы парадиза империи, но даже рейды Кронштадта.
Кризис, опять кризис…
На минных заградителях, пришедших в Ревель, готовились к летним маневрам, благодушничая:
— Читали мы всякие ультиматумы… Ни черта-с!
Коковцев хранил молчание. Он-то был предупрежден заранее: если радисты уловят из эфира слова: ДЫМ, ДЫМ, ДЫМ, его минзагам оставаться на местах, но если в наушники ворвутся слова: ОГОНЬ, ОГОНЬ, ОГОНЬ, все заградители ступят на тропу смерти… Эссен срочно повидался с Коковцевым:
— Пока «дым»! Но добром не кончится. А мне уже связали руки: государь император указал под мою личную ответственность ставить мины только по его личному распоряжению . Сигнал к постановке мин на центральной позиции словом: «МОЛНИЯ»! Но прежде «буки»… Буква «Б» (буки) означала по сигнальному своду: «Всем вдруг сняться с якоря, начать движение». Хватаясь за прогретые солнцем, сверкающие поручни трапов, Коковцев поднялся на мостик «Амура». Уселся в кожаную вертушку наводчика. Развернул дальномер на Ревель. Откинул коричневые светофильтры, чтобы солнце не слепило глаза. Он узнавал знакомые очертания лютеранских кирок и купола православных храмов, левее краснели руины монастыря святой Бригитты, вот и пляжи Екатериненталя: купаются женщины, дети. Дальномер, плавно журча, перекатывал перед ним панораму чужой мирной жизни. В песок купального штранда воткнут щит рекламы. Худосочный мальчик, а внизу надпись: «Я не ем геркулес». Коковцев сдвинул дальномер дальше, осмотрев краснощекого мальчика: «А я ем геркулес!» Он откинулся в кресле, слушая далекую музыку вальса из ревельского концерт-гардена: там еще танцевали… Ему принесли от радистов телеграмму из штаба флота: Сербия отклонила немыслимый ультиматум Вены, дипломатические отношения прерваны. Коковцев спрыгнул на решетки мостика.
— Тринадцатое июля — недобрый день, — сказал он.
— Есть! — отвечали сигнальщики…
Григорович диктовал Эссену: гардемаринов, проходящих корабельную практику, вернуть в Корпус для ускоренного выпуска на флот — мичманами. Владимир Васильевич забежал домой — на Селедочную:
— Ольга, срочно перебирайся в Петербург, приготовь мне чистое белье… Игорь, скажи, не забегал?
— Нет. А что?
— Значит, уже отъехал с первым же поездом…
Вечером Колчак примчался на «Пограничнике» из Либавы, он подал Коковцеву телеграмму из столицы: «Австрия объявила войну Сербии, мобилизация восьми корпусов». Сказал:
— Либава эвакуируется.
Коковцев потряс перед ним телеграммой:
— Эта поганая машинка никак не даст заднего хода?
— Боюсь, у нее не сработает реверс…
Эссен ел булку, запивая ее простоквашей.
— Нет «дыма» без «огня», — сказал он. — Пусть я лучше пойду под трибунал, как нарушивший личный приказ императора, но я выкачу все минные запасы на центральную позицию, чтобы перекрыть немцам пути к Петербургу… Прошу все минные заградители сгруппировать в Порккала-Удд и ждать сигнала «буки»… Ни капли вина! Пейте чай, кофе, какао, кефир и простоквашу. Все.
Царь не учитывал творческой активности Эссена. «Прошу, — требовал адмирал у Петербурга, — сообщить о политическом положении. Если не получу ответа сегодня ночью, утром поставлю заграждение». Царь молчал так, будто там все давно сдохли…